Мой рассказ. Заранее благодарю за уделенные время и внимание.С каждым годом Шура Трупов становился все более и более ужасающ. Даже, не то чтобы очень уж был он кошмарен, но взгляд его неизменно отпугивал от Шуры всех, женщин и мужчин любого возраста, комплекции и ума. Зина Трупова, Шурочкина жена, даже чуть однажды не упала в обморок, и, одевшись, убежала белым майским утром вниз по искорёженной лестнице со слезливыми словами:
— Нет, Шурочка, я не могу, я просто так не смогу жить!
Ее всхлипы, сорвавшиеся на крик, разбились об ветхую дверь зеленого подъезда, где обретался, собственно, Шурочка, и больше Трупов этих звонких, как вода в цинковом ведерке, слов не слышал.
«Не принимает меня. Мир не принимает», — буркнул Шура, всадив хлебный нож в буханку, как в полную Зинкину грудь. Вечером выходил из дому за молоком, и почему-то показалось Шуре, что пахнет оно сыростью и кровью.
Так Зиночка исчезла из его жизни, а вскоре, почему-то, и из своей. Тем утром Шура твердо решил, что перережет Зине мягкое ее горлышко, и ушел в запой. Через две ночи после того, как Зиночкин крик рассыпался трухою по ступеням, она вдруг испарилась, и самым странным в этой истории было то, что от Зины ничего ровным счетом не осталось. Искали ее и в Неве, и во дворах, и даже в канализационных люках, но трупа нигде не было. За сим дело закрыли и забыли. В темной, облюбованной пауками кладовой пылились обугленные платьица и белье, принадлежавшие Зине. Родителей у ней не было, была только бабка, старая-престарая Октябрина Львовна, помнившая еще Сталина. Когда внучка канула в никуда, желтеющая от болезней Октябрина Львовна прошамкала беззубым ртом:
— По ошибке здесь девка была, вот что. В другом она где-то теперича… В другом, — и уставилась в перевернутую вверх ногами газетенку. Порой старуха не двигалась целыми часами, а то и днями: со стороны можно было счесть ее за покойницу. В опустевшей соседней комнате висела одиноко фотография, с которой глядела рыжая, как ржавчина на кране в ванной, Зиночка. Комнатка, как и вся коммуналка, была распахнута настежь, а у подъездной двери курил замерзший, свихнувшийся Шура Трупов, бормоча каждому вновь увиденному жильцу:
— Пойдем, поглядим, помянем Зинку.
И шли, темные, как синяки, в квартиру номер два, обыкновенно – по двое. Выпивали по рюмке. На подоконнике, крошившимся в белую пыль, лежало горелое тряпье. Траурную ленту Шура на фотографию не накладывал, не решался.
«То ль померла, а то ль нет… А хоронить-то надо?! Или как? Как без могилы-то?»
Шура рассмеялся.
Распихав тряпье по карманам, Шура выбежал в трухлявый, подгнивший дворик, затем на улицу Садовую, где сел в пустой трамвай и поехал до кладбища. Там и похоронил Зинкины тряпки.
По возвращении на Садовую Шуру повязала милиция.
Следующие десять лет для Шуры прошли как во сне – и был тот сон белый, будто свет в морге. Посреди этого света в больничной палате дрожал от холода поседевший Трупов, клацал зубами, и, куря, верещал:
— Пойдем, поглядим. Помянем Зинку…
Навещавшая Шуру Октябрина Львовна держала его за жилистую руку и повторяла, чуть улыбаясь:
— Нашли, нашли Зину-то…
Шура дрожал и улыбался в ответ.
В окошко комнаты, где некогда жили Зиночка и Шура Труповы, спустя пять лет сочились белые лучи — мягкие, как талая вода. Ложась на морщинистое помертвелое лицо, солнечные тени сочились в Шурочкин гроб, стоявший на столе, на синей скатерти. Подле гроба сидела Октябрина Львовна и щурилась, глядя в залитое светом окно.